Радио Зазеркалье

Николай Вороновский написал очерк о жизни, творчестве и трагическом мироощущении Алексея Лосева.

Алексея Федоровича Лосева (1893-1988) называли последним философом русского Серебряного века. Философом трагического века. Он жил в эпоху революции и мировых войн. Был репрессирован и отбыл срок на Беломорканале. Этот момент будто расколол его творчество на две разные эпохи — до и после репрессий. Однако, хоть и приходилось ему считаться с бдительным надзором советской цензуры, основные темы своей мысли он пронес через всю жизнь, пусть даже многие его труды были написаны «в стол». И тема музыки и трагедии — лейтмотив его творчества.

Ю. Селиверстов. Портрет А.Ф. Лосева

Конечно, единство трагедии и музыки, музыка, как трагическое искусство — это одна из тем Серебряного века, восходящая к творчеству раннего Ницше. Его книга «Рождение трагедии из духа музыки» не только открыла новый этап в классической филологии, но и глубоко повлияла на эстетическую мысль последующих поколений. В России эти идеи Ницше талантливо развивал поэт и мыслитель Вячеслав Иванов, соединяя их с темами мистерии, соборного действа и преображения мира. О мистерии грезил и композитор Александр Скрябин.

Но поиск истоков мысли Лосева и всех ее перипетий завел бы нас слишком далеко, потому предлагаю сразу начать с вопроса о том, как Лосев понимал трагедию и почему усматривал ее неразрывность с музыкой?

Согласно Лосеву, трагическое мироощущение предполагает соотнесенность трех планов бытия. Первый план — мировая жизнь в целом, совокупность всего бытия, как бесформенная, бесконечная и нечеловеческая основа всего существующего. Второй план — это человеческая личность, нечто индивидуальное и конечное, бессильное перед океаном мирового целого. Трагедия появляется там, где отдельная личность начинает воспринимать и переживать это целое, как некую бездну, бессознательную и аморальную силу. За поверхностным слоем рассудка и пространственно-временного мира разверзается пропасть первобытного хаоса, глубинных ужасов бытия, равнодушных и к этой личности, и к ее человеческим ценностям, и к ее логике и ограниченному разуму. Человек, переживающий эти космические грани (неважно, в какой форме) входит в область трагического мирочувствия. О третьей стороне этого мирочувствия я скажу позднее. А сейчас в качестве интерлюдии (здесь и далее) я предложу вам фрагменты из повести Лосева «Трио Чайковского». В этой повести музыкально-трагическая и неразрывная с ней эротическая тема находят у Лосева конкретно-жизненное воплощение. Итак, попробуем войти в его мир не только через философские труды, но и через его художественную прозу.

Интерлюдия 1

Чегодаев, Соколов и я оставались на балконе. Но когда мы увидели, что Запольские стали брать вещи приехавшей особы и тащить их наверх, мы тоже поспешили сбежать вниз.
— Наталья Александровна Томилина! — торжественно объявил Михаил Иванович.
Я обомлел…
Томилина?.. Томилина!.. Так это — Томилина?
-Мои друзья, музыканты, — позвольте представить (…).
Мы кланялись и прикладывались к ручке Томилиной.
Я — почти потерял сознание…
До самого вечера не проходил у меня этот столбняк, и только на другой день я взял себя в руки, да и то минутами чувствовал внутри едва заметную дрожь, как бы находясь перед лицом какой-то большой беды или катастрофы. (…)
Ну конечно, она была музыкант, — кто же иначе мог приехать к Запольским, да еще летом?
… Это была в те времена знаменитая русская пианистка, стяжавшая себе славное мировое имя своими постоянными концертами в Европе и Америке. (…)
Когда играла Томилина, казалось, что она погружена в глубочайшее размышление; казалось, что она видит перед собою какие-то огромные, гигантские судьбы мира и вещает о них в глубоко продуманных и циклопически-выстроенных философских понятиях и схемах… Откуда мог взяться у женщины такой широкий и знающий ум и такое уравновешенное и величественное созерцание мирового трагизма, я не знаю.

Тут мы прервемся до следующей интерлюдии… А сейчас зададимся вопросом, почему музыка и трагедия для Лосева неразрывны? Потому, что музыка чужда вещам и формам пространственного мира, чужда логике и рациональности и предстает как единство всех противоположностей, непрерывный поток бытия, космический или до-космический хаос, где нет отдельных вещей и понятий, где явлено рождающее лоно глубинной реальности. «Достаточно только, — пишет Лосев, — чтобы в ясной дневной душе в пространственно-временной ткани человеческого сознания, стройной и логичной, поселилось это начало музыкального хаоса, и душа музыкально раздвоилась (…), заиграла звуками и песнями Хаоса, сдвинулась и понеслась, достаточно, говорю, этого для того, чтобы музыка явила нам свой подлинный трагический лик, чтобы в ней зачалась трагедия. Душа музыки — скорбна, надрывна и — несерьезна, трагична и легкомысленна; она — мудрая и никчемная, безбрежная и ласковая, бездомная, капризная и больная… Трагично и весело жить музыканту; ему вожделенна мировая сутолока рождений и смертей; и все вокруг него как бы не существует, как бы только снится, все — мнимо, иррационально, невесомо…»

Интерлюдия 2

Хвать! Хвать ножом по самому горлу! И… И… Хвать еще раз!.. Фонтаном брызнула кровь ребенка, плетью ударила разбойнику в лицо… И обагрилось кровью лицо убийцы, закраснелись трясущиеся руки и все платье… И он низко согнулся, как уродливый горбун, чтобы ближе рассмотреть лежавшего на полу зарезанного ребенка… И — вдруг обратился в бегство… потому что ребенок заорал, запищал, застонал и тут же захохотал, высунувши длинный язык, рыдая, но издеваясь над убийцей…
…И — все кончилось. Вдруг — тишина. Могильная, гробовая тишина. Тишина от верхней бездны до нижней. Тишина во всем мире, так что можно задохнуться от этих убийственных пауз…
…Это была музыка Томилиной, музыка Листа, музыка и не Томилиной и не Листа, а музыка самого Божества, надрывающегося и стонущего в пучине созданного им же самим бытия…

Но почему Лосев говорит о Божестве в музыке, говорит, притом, в таком странном контексте? Это не стилистика преувеличений. Лосев действительно усматривал в музыке откровение жизни Божества, Абсолютного начала. Правда, это относиться только к европейской музыке Нового времени, — музыке Баха, Бетховена, Шумана, Листа, Вагнера, Малера, Скрябина… Лосев полагал, что именно в этой музыке Европа достигла исчерпывающего выражения своей «фаустовской» души с ее стремлением к безграничному, с ее индивидуализмом и анархизмом, с ощущением личности как особой вселенной и даже как Божества… В музыке, можно сказать, вся вселенная становиться достоянием личности и ее переживанием. Границы личности в музыке преодолеваются, и она начинает жить единым потоком и динамикой всеобщей, космической жизни. «Музыка, — пишет Лосев, — есть исчезновение категорий ума и всяческих его определений. Распадаются скрепы бытия, и восстанавливается существенная полнота времени… Нет рассудка и его операций. Исчезли образы и рассыпались. Образы познания расплавлены в бытии и вошли в него». То есть, в музыке исчезает само противопоставление относительного и Абсолютного, мира и Бога. Все сливается в динамически, ритмически пульсирующее Первоединое, где все противоположности совпадают. Лосев говорит: «Музыкально чувствовать — значит не знать отъединенности Бога и мира. Музыкально чувствовать — значит славословить каждую былинку и песчинку, радоваться жизни Бытия, — вне всяких категорий и оценок. Есть что-то языческое в музыкальных восторгах души. Есть что-то аморальное и биологическое и в то же время цепкое и острое в безумиях музыкального чувства». Да, новоевропейская музыка есть как бы самоощущение Божества. Но Божества противоречивого и мечущегося между светом и тьмою, не могущего различить себя и мир. Интересно, что об этом говорит именно Лосев, который был монахом (Андроником) в тайном постриге… И страстным поклонником именно этой, европейской музыки.

Интерлюдия 3

— И вы хотели меня женить! Вы думали, что я мог или могу жениться! Вот что такое женщина, это копошащееся болото женского естества, женщина в массе, женщина как тип… И есть… Да! Я справедлив! Я не унижаю того, что действительно ценно… И есть — в настоящем смысле женщина! Есть чистое лоно материнства, сестринства, — ласковое и нежное лоно просветленного инстинкта, где даровито каждое движение, где талантлива всякая мысль и гениален самый обыденный замысел! (…)
— Как это не похоже на вашу музыку!.. — задумчиво шептала Томилина.
— Почему же непохоже?
— Да ведь ваша музыка, это же сплошной анархизм…
— Ну?
— Это все красиво и глубоко, нарядно… Но… простите меня… Нет ли в вашем ощущении музыки… чего-то…
— Развратного?
— Представьте, я это слово и хотела употребить… Разврат, и — такая апология женщины!…
— Ничего не поделаешь!..
— Смесь монашества и какого-то развратного анархизма… — задумчиво продолжала шептать Томилина.

Женщина для Лосева была символом музыки и трагедии в их неразрывности. Не буду касаться обстоятельств его личной жизни и заниматься «психоанализом». В жизни Лосева была и женщина, и трагедия, и наука, и монашество и многое другое… Однако видеть в женщине носителя трагического начала — это его глубоко личная тема. Лосев пишет: «Разве может холодный говорить о музыке? Сознательно мы пойдем по другому пути. Узрение существа музыки при посредстве естества женского и безумия артистического, указанием на что я начал свое извещение, — это только одна из методологий, может быть, более значительных, чем общепринятые». И еще: «Есть нечто эротическое в безумиях музыки. Родное и интимное, щемяще-близкое и родственно-милое возникает. А с ним и великое, огромное, Божественное и мировое».

Интерлюдия 4

Я медлил…
— Ну? — прошептала она и — почему-то накрылась простыней.
Я быстро разделся и — сел на кровать около нее.
— Абажур! Абажур! — опять прошептала она.
Я посмотрел на стол и увидел там красный абажур. Когда я надел его на лампу, комната приобрела и зловещий, и страшный, и сдавленно-страстный вид.
…Надевши абажур, я опять сел было на кровать, но Томилина раскрыла простыню, как бы ожидая, что я сейчас лягу под эту простыню. И я лег… Но тут случилось то, чего никогда за всю свою жизнь я не видел, не ожидал и не предполагал. Едва я ощутил горячее и плотное тело Томилиной под простыней, как вдруг она стала меня толкать и бить руками, ногами, царапать и тузить кулаками, так что я должен был тут же встать и подняться на ноги. Но она вскочила с постели и стала в исступлении наносить мне пощечины, больно ударяя обеими руками то в ту, то в другую щеку.
— Мерзость!.. Ничтожество!.. Дрянь!.. — с клокочущим шепотом и визгом обдавала она меня ругательствами; и я увидел, как у нее появилась у рта пена.
— Мерзавец!.. Наглец!.. — кричала она с налившимися кровью глазами.
Я схватил ее за обе руки, чтобы прекратить побои, но она так сильно рванула меня, что я тут же выпустил ее руки из своих и упал на пол на четвереньки. Она вновь подскочила ко мне и стала босыми ногами наносить мне удары в лицо, в нос, в рот, в глаза и по всему телу.
— Вон! — яростно шипела она. — Вон! Или я вас убью!.. Вон!..

Что же? Резюмируем трагически-музыкальное мироощущение снова словами Лосева: «Мир мучительный и сладостный, напоенный восторгами и мучительно-сладкими исступлениями; мир, в котором погашены все познавательные жесты и отсутствуют логические определения и нормы; мир, который не делится на сознание и бытие, но весь есть некая их синтетическая и извечная слитность; мир, данный как вечное Стремление и Воля, саморазрушение и истощение и как вечное Творчество и Воскресение; мир, который насквозь есть Божество и его страстная Жизнь и Страсть, в котором растворились и синтетически воссоединились природа и человек, судьба и Божество, история и вселенские судьбы Абсолютного; наконец, мир беспринципный и вечно играющий, беспричинный и бесцельный, мир, где слиты начала и концы, где нет меры и веса, мир — капризные грезы, мир как непостоянное море снов и неустанная бездна откровений. Это — музыка и музыкальный восторг».

Интерлюдия 5 и Постлюдия

Война была объявлена еще третьего дня, а перед этим по крайней мере целую неделю газеты были переполнены сообщениями о переговорах, ультиматумах, мобилизациях и пр. А мы-то ничего не знали! (…) После ряда бессмысленных междометий и недоуменных сумбурных вопросов первое внятное слово сказал Чегодаев:
— А ну ее к черту, эту войну!.. Пойдемте доигрывать!..
Это было безумие. Надо было немедленно потушить огни и спустить шторы, и надо было действительно залезть в погреб, чтобы дождаться рассвета, когда аэропланы уже не могли появиться так внезапно… Но никто не знал, что это было безумие… И все ушли в гостиную. Играли вторую часть трио с самого начала… Едва-едва проиграли несколько тактов трио и еще Томилина не кончила основную тему для вариаций, как раздался новый оглушительный треск и грохот, и весь дом озарился ярким огнем взорвавшихся бомб.
……………………………………………………………………………………….
Осколками бомб я был тяжело ранен, и даже поднимался вопрос об ампутации левой ноги. Только накануне моего прихода в себя было решено ампутацию не производить. (…) Скоро узнал я печальную новость, что имение Запольских со всеми службами и садом сгорело целиком и дотла, а его милые хозяева, Михаил Иванович и Капитолина Ивановна, вместе с своими гостями, Томилиной, Чегодаевым и Соколовым, были убиты тогда же взрывными бомбами, и тела их после пожара нашли в таком виде, что нельзя было отличить одно от другого.

Наконец, о последнем, третьем плане трагического мироощущения, о котором я обещал сказать. Этот план, как говорит Лосев, преображенной и воскресшей жизни, светлой ее основы. Ведь не будь этого света в недрах бытия, мы не знали бы и что такое мрак трагедии. Мрак познается только в сравнении со светом. «На самом же деле музыка не насквозь хаотична. Она возвещает хаос накануне преображения. Это простой вывод из того чувства некоего метафизического утешения, которое дает душе даже самая трагическая музыка (и такая-то музыка в особенности)», — признается Лосев.